Конспект
В 1640 году моряки привезли из Африки в Европу мёртвого шимпанзе — первого, что попал в руки образованных европейцев. Лондонский врач Эдвард Тайсон тщательно изучил тело и пришёл в замешательство: существо было настолько похоже на человека, что его легко принимали за представителя легендарного племени пигмеев. Единственное, что позволило Тайсону всё-таки записать шимпанзе в животные, — «отсутствие голоса и души». Довольно странный вывод, если вспомнить, что перед ним лежала мёртвая тушка. Скелет того самого шимпанзе до сих пор хранится в Лондонском музее естественной истории — как памятник одному из первых столкновений науки с неудобным вопросом: а чем, собственно, мы отличаемся от обезьян?
Дарвин говорил это прямым текстом
Существует устойчивый миф, будто Дарвин никогда не утверждал, что человек произошёл от обезьяны. Мол, это вульгарное упрощение, а на самом деле он лишь намекал на общего предка. Но если открыть книгу «Происхождение человека и половой отбор», всё оказывается куда определённее. Дарвин писал: «Поскольку эти два вида [горилла и шимпанзе] стоят ближе всех к человеку, представляется несколько более вероятным, что наши ранние предшественники жили на африканском континенте, нежели где-то ещё». Он прямо отождествлял «вымерших человекообразных обезьян, близких к горилле и шимпанзе» с нашими предками. Это было гениальное предсказание — и оно полностью подтвердилось.
Но формулировка «человек произошёл от обезьяны», хоть и верна по сути, с точки зрения современной систематики неточна. Наши предки — австралопитеки — были настоящими обезьянами, это бесспорно. Однако по правилам биологической классификации род Homo — это просто один из родов обезьян. Мы не произошли от обезьян. Мы и есть обезьяны. Были ими — и остались.
Почему классификация — не вопрос договорённости
Великий зоолог Эрнст Майер однажды составил список видов птиц одного из районов Новой Гвинеи — строго по науке, описав несколько десятков новых видов. А потом пообщался с местными аборигенами и обнаружил, что их народная классификация птиц практически совпадает с научной. Это не случайность. В коре больших полушарий нашего мозга есть специальные отделы — верхневисочная борозда и веретеновидная извилина, — которые отвечают за распознавание и классификацию живых существ. У охотников-собирателей эти области были забиты образами животных и растений, потому что от умения различать виды зависела жизнь. Буквально несколько дней назад в Израиле группа туристов спросила у искусственного интеллекта, что за змея лежит на тропе. ИИ определил безопасный вид. Девушка попыталась аккуратно сдвинуть змейку рукой — и была укушена самой ядовитой змеёй страны. Две недели врачи боролись за её жизнь. Для охотника-собирателя такая ошибка была бы непростительной.
Долгое время классификация живых организмов строилась на экспертном чутье — том самом инстинкте, унаследованном от предков. Карл Линней обладал этим даром в исключительной степени: он обожал классифицировать всё подряд, включая минералы и посуду на кухне, чем страшно раздражал жену. Но только его система живых существ прижилась в науке — потому что она явно отражала какую-то правду о мире. Линней не был эволюционистом, но интуитивно угадывал правильные группировки. Он даже сам признавал: «Я настаиваю, чтобы мне указали такую черту, с помощью которой можно было бы отличить человека от обезьяны. Сам я совершенно определённо такой черты не знаю».
После Дарвина стало ясно, что «естественная система» — это не отражение божественного плана, а карта эволюционного родства. Современная систематика признаёт законными только монофилетические группы: те, что включают общего предка и всех его потомков. Если мы берём группу «человекообразные обезьяны» — гиббонов, орангутанов, горилл, шимпанзе — то обязаны включить туда и человека. Иначе группа становится парафилетической, то есть произвольной. По этой же логике мы с вами — костные рыбы, а птицы — это динозавры. Звучит непривычно, но таковы правила.
Где кончается обезьяна и начинается человек
В африканских отложениях возрастом 2–3 миллиона лет палеоантропологи находят формы, которые невозможно однозначно отнести ни к австралопитекам, ни к роду Homo. Одни эксперты говорят: «Это уже человек». Другие: «Нет, ещё обезьяна». Спорят яростно — и не могут договориться, потому что объективных критериев для разделения не существует. Это не недостаток палеонтологии — это прямое подтверждение дарвиновской идеи о постепенной эволюции.
Сам Дарвин предвидел эту ситуацию: «В ряду форм, незаметно переходящих одна в другую от какого-либо обезьянообразного существа до человека в его современном состоянии, было бы невозможно указать, которые именно из этих форм следует впервые дать наименование человека. Но это вопрос весьма маловажный». Есть замечательная таблица, составленная биологом Джимом Фоули: он взял шесть знаменитых палеоантропологических находок и посмотрел, как их интерпретируют семь разных креационистов. Каждый креационист обязан разделить все ископаемые на «просто обезьян» и «просто людей» — раз эволюции, по их мнению, не было. Результат — полный разброс: одну и ту же находку одни записывают в обезьяны, другие — в люди. Лучшего доказательства отсутствия чёткой грани трудно придумать.
Зачем мы встали на две ноги и потеряли шерсть
Все современные человекообразные обезьяны иногда ходят на двух ногах — когда переходят вброд водоём, несут ребёнка или идут по ветке. Гипотез о том, почему именно наши предки перешли к постоянному прямохождению, множество: меньше перегрев на солнце, лучше обзор, удобнее носить еду и детей, свободные руки для орудий. Наибольшей поддержкой сейчас пользуется версия об адаптации к открытым пространствам: вертикальное тело подставляет солнцу меньшую площадь. Но одного перегрева недостаточно для объяснения — ведь другие животные, вышедшие в саванну, так и остались четвероногими.
Ключевую роль сыграли преадаптации — анатомические особенности, сложившиеся ещё при жизни на деревьях. Вертикальное лазание по стволам меняет позвоночник так, что потом легче перейти к ходьбе на двух ногах. Смешные мадагаскарские лемуры индри и сифака настолько изменили свою анатомию, приспосабливаясь к деревьям, что на земле могут передвигаться только прыжками на двух ногах — иначе не получается. Сначала возникло поведение — культурная традиция ходить на двух ногах, — а потом отбор подогнал под него анатомию. Когда анатомия изменилась достаточно сильно, обратного пути уже не было: наши руки стали слишком короткими, а ноги слишком длинными, чтобы вернуться к четвероногому хождению.
А вместе с прямохождением пришла ещё одна наша уникальная черта — фантастическая потливость. У человека в разы больше экринных потовых желёз, чем у любой другой обезьяны. Они выделяют практически чистую воду — для охлаждения организма на бегу. Мы — посредственные спринтеры: лучшие бегуны мира разгоняются до 10 м/с максимум на 20 секунд, тогда как газель Томпсона бежит со скоростью 26 м/с, а гепард — 29 м/с. Зато мы исключительные стайеры. Бушмены пустыни Калахари до недавнего времени практиковали охоту выносливостью: охотник находил антилопу или зебру и начинал бежать за ней трусцой. Зебра убегала, скрывалась за холмами — но человек не останавливался. Он находил свою уставшую жертву по следам, снова спугивал, снова бежал. Через сутки погони зебра не могла сделать ни шага. Охотник подходил, читал заклинания — и приканчивал добычу. Этнографические архивы зафиксировали более трёхсот описаний такой охоты по всему миру. Вот для чего нам голая кожа, потовые железы и странно выносливые мышцы ног.
Любовь как эволюционная стратегия
У больших человекообразных обезьян нет супружеской любви. Нет долгих романтических отношений, нет совместного воспитания потомства мамой и папой. О детёнышах заботится только самка. У шимпанзе промискуитет — многие спариваются со многими. У горилл — гаремы: один могучий самец контролирует нескольких самок и не подпускает конкурентов. Люди устроены иначе. Наша уникальная социальная структура — многосемейные группы, где несколько пар живут вместе и не убивают друг друга каждый день — требует радикально пониженного уровня агрессии и высокого взаимного доверия.
Антрополог Оуэн Лавджой связывает эту трансформацию с ардипитеком — нашим предком, жившим 4,5 миллиона лет назад. У ардипитеков практически не было полового диморфизма, а клыки самцов были маленькими. Большие клыки у приматов — индикатор силовой конкуренции между самцами; их уменьшение говорит о том, что самцы перестали решать вопрос доступа к самкам грубой силой. Вместо этого, по гипотезе Лавджоя, они перешли к стратегии «секс в обмен на пищу»: стали систематически носить еду самкам, формируя устойчивые пары. Самке с детёнышем в редколесье, где нужно активно передвигаться в поисках еды, такой кормилец был жизненно необходим.
Это изменило всё. Самцы стали разборчивыми — им уже не всё равно, с кем связываться, раз придётся кормить. Самки стали отбирать не самых сильных и агрессивных, а самых заботливых и надёжных. Признаки маскулинности начали не привлекать, а отталкивать — и клыки продолжали уменьшаться. Появилась скрытая овуляция: по человеческой женщине нельзя определить, способна ли она к зачатию, — в отличие от шимпанзе, где это видно буквально за километр. Строение половых органов человека тоже отражает эту историю: необычная комбинация — самый длинный пенис среди всех обезьян при небольших семенниках — указывает на отсутствие «спермовых войн», но при этом на достаточно высокую вероятность женских измен и необходимость привязывать к себе партнёршу.
Не интеллект, а культура
Когда перечисляешь отличия человека от других обезьян — прямохождение, огромный мозг, подвижная кисть, голая кожа, маленькие челюсти, долгое детство, — бросается в глаза, что многие из этих черт продолжают тренды, которые уже существовали в отряде приматов задолго до нас. Увеличение мозга, удлинение детства, улучшение координации движений — всё это шло у обезьян давно. Человек довёл эти тенденции до экстремума.
Есть учёные, которые на полном серьёзе утверждают, что наш интеллект — способность решать новые задачи, для которых нет готового решения, — не так уж сильно превосходит обезьяний. Шимпанзе колют орехи камнями, и эта культурная традиция передаётся тысячелетиями — археологи раскапывают слои каменных обломков и ореховых скорлупок. В одном сообществе обнаружили, что детёныши играют с деревяшками, как с куклами, — таскают их с собой, берут на ночь в гнездо, и эта игра прекращается после рождения первого ребёнка. В нескольких группах шимпанзе нашли загадочный ритуал: обезьяны притаскивают камни к определённым деревьям и бросают в них — с криками, вздыбленной шерстью и явным эмоциональным возбуждением. Никакой практической пользы от этого нет. Горилла Коко, освоившая жестовый язык на уровне двух-трёхлетнего ребёнка, однажды показала на птицу и сказала: «Это я». — «Разве? Я думал, ты горилла». — «Коко — птица». — «Ты можешь летать?» — «Да». — «Покажи». — «Птица понарошку. Дурачу». Шимпанзе Тату, листая модный журнал, увидела фотографию красивого мужчины и показала жестами: «Это друг Тату».
Но при всём этом богатстве только у людей культурный багаж способен накапливаться и развиваться. Только у нас простой навык может обрастать надстройками, усложняться, передаваться из поколения в поколение — и расти. У шимпанзе есть десятки культурных традиций, различающихся от группы к группе, как у разных народов. Но их культура не прогрессирует. Секрет нашего успеха — не в выдающемся интеллекте, который, возможно, сильно переоценён, а в речи и в огромном багаже культурно наследуемой информации, накопленной поколениями предков. Мозг человека утроился в объёме всего за два миллиона лет — такого никогда не происходило ни с одним позвоночным. Прямохождение и изменение социальных отношений создали для этого предпосылки. А дальше культура стала направлять эволюцию — и мы стали теми обезьянами, которые задают вопросы о своём происхождении.